Макс Фрай - Сказки старого Вильнюса II
– Вообще-то да. Ленц был великим мастером развешивания лапши на чужих ушах. Но волшебный карандаш?! Кстати, в чем именно заключалась его волшебность?
– О, это отдельная история. Очень изящное решение. Ленц утверждал, будто все, нарисованное этим карандашом, непременно овеществится. Но, конечно, не прямо у нас на глазах. То есть не спрыгнет с бумаги нам навстречу. Мы, скорее всего, вообще никогда не узнаем, как и где оно воплотилось. Разве только, если очень повезет. Это звучало гораздо более правдоподобно, чем любая иная версия. И не менее заманчиво.
– Почему, кстати, заманчиво? Какой бонус полагается в такой ситуации художнику?
– Ну как. Сам факт, что по моей воле где-нибудь что-нибудь непременно случится. И не что попало, а как сам решу. Такой специальный бонус лично для меня. Я же, собственно, рисование бросить решил не потому, что мне не нравилось это занятие. Очень даже нравилось. Просто я не видел в нем смысла. В тринадцать лет как раз начинаешь внимательно смотреть по сторонам и думать, что мир надо бы срочно изменить. И кто, если не я? Потому что, похоже, только я знаю, как правильно. А картинками ничего не изменишь даже в собственной жизни, – так я думал. Ван Гог, к примеру, рисовал-рисовал, рисовал-рисовал. Такое прекрасное! Вообще лучше всех в мире. И что? А ничего. Изменилось, в итоге, только какое-то количество чужих интерьеров, да и то со временем, уже после того, как он умер. Причем даже не узнав, что на самом деле его картинки всем нравятся. Слава после смерти – кому это интересно.
– А если при жизни? Лично я в те годы был уверен, что обязательно прославлюсь. И меня это совершенно устраивало.
– А меня как раз биография Ван Гога и подкосила. Если уж он, такой крутой, сразу не прославился, то и мне не на что особо рассчитывать. Мне тогда казалось, что художник, даже самый лучший – слишком беспомощное существо. Полностью зависит от чужого мнения – поймут, не поймут, похвалят, не похвалят. А вокруг – почти одни дураки, которым ничего не объяснишь. И конечно я не хотел, чтобы моя жизнь зависела от их решения. Еще чего! Все обдумал и перестал рисовать. Хотя мне, конечно, очень хотелось. Решил, что придется, наверное, стать ученым, уж они-то по настоящему меняют мир. Изобретают всякие штуки, которые переворачивают жизнь с ног на голову. И столько всего еще надо срочно изобрести, начиная с межпланетных кораблей, сколько можно на одной планете сидеть! Но науки мне не давались, так что я начал превращаться в мечтательного бездельника. Причем довольно несчастного, как и положено всякому юному лоботрясу. И тут вдруг Ленц со своим карандашом. Сказал – что нарисуешь, то непременно где-нибудь тут же появится. И я сразу вспомнил про звездолет, о котором так мечтал. Нарисовать его гораздо проще, чем изобрести и построить, мне – так точно, вот о чем я тогда подумал.
– Неужели действительно поверил, что такое может быть?
– Ну как тебе сказать. Скорее, захотел немедленно проверить. А вдруг? К тому же, покоя мне не давал вопрос, который я тут же задал Ленцу: а почему он сам до сих пор не воспользовался чудесным карандашом? Или все-таки воспользовался? И уже нарисовал все, что хотел? И, если так, что именно? Знаешь, что он мне ответил?
– Например, что нарисовал твою маму? И тебя, конечно. И город, в котором вы живете, заодно. А потом приехал сюда, и увидел, что все получилось. Нет?
– Ничего подобного. И правильно сделал, что не стал сочинять, в такую лирическую чушь я бы точно не поверил. Ясно же, что мы с мамой сами по себе, настоящие, не нарисованные. И были всегда. А Ленц сказал, что не стал использовать чудесный карандаш, поскольку совершенно не умеет рисовать. И страшно даже вообразить, что его рисунок – косой, кривой, беспомощный – действительно овеществится где-нибудь, пусть даже на другом краю света. И вот это, конечно, был гениальный ход. Я призадумался. Спрятал его подарок подальше, чтобы не перепутать с другими карандашами, и принялся рисовать. Запоем, с утра до вечера, за уши было не оттащить. Я же отдавал себе отчет, что мое мастерство пока очень далеко от совершенства. И если я хочу испытать Ленцев карандаш в действии, придется хорошенько поработать, чтобы результат не оказался косым и кривым.
– И что было потом?
– Ну как – что. Несколько лет пахал, как ненормальный. Между делом, успел повзрослеть и выбросить Ленцеву байку из головы. Но к тому времени уже стало ясно, что ничем, кроме рисования, я заниматься не могу. Вернее, не хочу. А поэтому – не буду. Любой ценой. Но, кстати, никакой особой цены платить не пришлось, все довольно удачно сложилось, грех жаловаться, тьфутьфу, стучим по дереву, – и Йорги, смущенно улыбаясь, стучит кулаком по собственному лбу.
Шутки шутками, но он чертовски суеверен. Хотя суеверия у него, конечно, довольно своеобразные. И добрая половина наверняка придумана все тем же Ленцем. Или вообще все.
– А карандаш? – спрашивает Айдас. – Что, в итоге, случилось с карандашом?
– А что с ним могло случиться. Лежит на почетном месте, в шкатулке. Священная реликвия, практически предмет силы. И в каком-то смысле действительно волшебная вещь. С него начался я-художник. То есть, вообще все началось.
– Но ты им так и не рисовал? Неужели ни разу не попробовал?
– Вот ровно один раз и попробовал. Мне тогда лет шестнадцать было, по-моему. По крайней мере, я тогда еще не поступил в Академию, а как раз усиленно готовился, это я точно помню. Ну и в один прекрасный день мама потребовала, чтобы я навел порядок в своей комнате. Или, дескать, она сделает это сама, по своему разумению.
– Ох уж эти мамы.
– Да не говори. Однако ее можно понять, еще немного, и там наверняка самозародились бы какие-нибудь новые формы жизни. Не факт, что белковой. А мама не была готова к спонтанным контактам с иным разумом. Ей, собственно, нас с Ленцем хватало выше крыши. Поэтому я вошел в ее положение и принялся наводить порядок. Это оказалось чрезвычайно познавательно и даже материально выгодно – знал бы ты, сколько добра я там нашел.
– Ха. Как будто я не знаю, что такое генеральная уборка в мастерской.
– И среди великого множества забытых сокровищ я нашел Ленцев карандаш. В его чудотворную силу я к тому моменту, конечно же, не верил, зато почтенный возраст и происхождение вызывали неподдельное уважение. И я решил пустить карандаш в дело. В конце концов, я еще никогда прежде не рисовал такими древними предметами.
– И что?..
– Да знаешь, ничего специального придумывать не стал, а просто отправился на этюды. Я тогда дал себе задание: каждый день, когда погода позволяет, рисовать какую-нибудь улицу Старого города. Архитектура мне никак не давалась, я ее более-менее точно копировал, но не чувствовал и не понимал. И решил, что есть только один способ с этим бороться – долбить, пока не выйдет. – Суров однако.
– Это еще что. Потом, разобравшись со Старым городом, я принялся за спальные районы. И вот это был подвиг, достойный легенд. Впрочем, в тот день у меня на очереди была улица Университето. Туда мы с карандашом и отправились.
– Одна из красивейших улиц в городе. Местами совершенно итальянская.
– Ну да. Но как же тоскливо мне было с ней работать! Ни единого дерева. То есть для учебы – именно то что надо. А для души – не очень. Ничего, стоял, рисовал, куда деваться. Дело было зимой, смеркалось рано, начали загораться фонари, и это здорово прибавило мне энтузиазма. Свет – это как раз то, что я всегда умел. И очень любил. Собственно, до сих пор так. Поэтому под конец я разошелся. Да так, что нарушил договор.
– Что за договор? С кем?
– С собой, конечно. Не рисовать отсебятины. Меня всегда так и тянуло добавить к скучной натуре что-нибудь этакое. В идеале – дракона в небе, или хоть василиска в подворотне. Но я знал меру, был готов обойтись щенком, или, скажем, птичьей стаей. А в тот раз появилась девочка с кошкой.
– Что за девочка?
– Маленькая, лет семи-восьми. С полосатой кошкой на руках, слишком большой и тяжелой для хозяйки. Ну, то есть, мне удалось показать, что девочке тяжело, а кошке неудобно, но обе мужественно терпят; вероятно, во имя любви. Но важно было не это, а свет. Слушай, как же отлично в тот раз получилось! Девочка с кошкой выходила из сумерек в круг фонарного света, уже не там, еще не здесь, а как раз на самой границе между светом и тенью. Мой лучший рисунок тех лет. А может, кстати, не только тех. Единственный, о котором я жалею, что пропал.
– А он пропал?
– Ну да. Я его, среди прочих удачных, показывал при поступлении в Академию. Всю папку вернули, а его нет. Сказали, вроде, какая-то профессорша себе забрала, и я так возгордился, что даже не уточнил, кто именно.
Ну и все, привет.